Тайна Романа Вершгуба

Зимой 2013-го в Чикаго скончался эмигрант из Украины врач Роман Вершгуб. Многие люди, умирая, уносят с собой тайну. Мне всегда казалось, что ее совсем необязательно разгадывать – человек имеет право недосказать сюжет собственной жизни. И все же тут был особый случай.

Впервые о том, что Роман Вершгуб пишет рассказы, я услышал от Ефима Петровича Чеповецкого, знаменитого детского поэта, в свои последние годы жившего в Чикаго. “Прекрасная проза, – воскликнул Е.П. – Но загвоздка в том, что Роман не хочет ее публиковать”.

Он печатал свои рассказы на машинке: два-три экземпляра. И давал читать двум-трем людям. Когда мы познакомились, Роман оказал эту честь мне. Чем сразу поразили меня его рассказы? Они явно были написаны профессионалом.

Я совершил ту же ошибку, что и другие. Спросил: хотите, предложу ваши работы в один из эмигранских журналов, с которыми связан? И получил такой же категоричный отказ.

Тогда он был уже безнадежно болен. И знал это. И поддался на уговоры друзей: стал иногда читать свои вещи в Литературной студии Чеповецкого. Однако еще тверже говорил о ненужности публикаций.

Майя, вдова Романа, нарушила его волю. Не мне ее упрекать. В былые дни легенды о Майе, враче-гомеопате, гуляли по Киеву. А сейчас, через несколько десятилетий, она занималась восточной гимнастикой, водила машину. Она не раз приезжала ко мне в редакцию. За советом: как составить сборник? Как назвать книгу? Но главное – спросить: как я понимаю подтекст того или иного рассказа?

Ее тоже волновала тайна мужа. Жене Роман никогда не давал читать свою прозу. Робел, зная ее хороший вкус и категоричность оценок? Может быть. В чем-то не доверял? Вряд ли. Многие детали безоговорочно твердили: он любил Майю, долгие годы их брака был предан ей.

У меня собралась большая папка рассказов Вершгуба. Иногда я перечитываю их. Рассказы эти печальны, а на первый взгляд – безотрадны. К одному из них автор поставил эпиграф: “Успехи мнимы, беды истинны”. Герой этой новеллы молодой ученый Виталий, которого справедливо считают гением, отказывается вдруг от защиты диссертации, уходит из родительского дома – уходит к некрасивой женщине, гораздо старше себя (“Маменькин сын”). Хирург Саша, делающий уникальные операции, неожиданно теряет свой дар и мучительно пытается понять, кто виноват в этом, – неужели он сам? (“Кузнец своего счастья”.) “Я узнаю в рассказах реальные события и реальных людей”, – сказала Майя. И наконец я догадался: пространство рассказов было для Романа Вершгуба своеобразной лабораторией психоаналитика. Здесь он, не верящий в Бога, но доверяющий судьбе, стремился проникнуть в логику и смысл, а скорее – в алогизм и бессмыслицу бытия.

Однажды в начале апреля мы столкнулись с Майей на Devon Avenue, которая дала когда-то приют многим эмигрантам из бывшего СССР. Торопливо обменялись новостями. “Вам передали книгу?” – “Пока нет. Уже вышла? Поздравляю! А какой тираж сборника?” – “Пятьдесят экземпляров”. – “Так мало…” – “Так много. Тридцать книг валяются у меня в шкафу – никому не нужны”.

Майя вздохнула: “Там, на небе, Роман, конечно, осуждает меня…”

Но вот уже нет и Майи. С ее разрешения, высказанного (незадолго до смерти) мне и журналисту Нине Дубровской, которая участвовала в подготовке книги к печати, предлагаю один из рассказов Романа Вершгуба читателям “Рекламы”.

Евсей Цейтлин


He верь себе

Роман Вершгуб

Осенью того года я был по туристской путёвке в Вологде. Более интересных маршрутов не нашлось. Вологда не обещала ничего заманчивого, хотя несколько неожиданностей всё же возникли. Сначала нас привели на “ленивую площадку”. Этим прелестным словом называлась смотровая площадка, откуда гуляющие могли увидеть весь город сразу. Затем следовала трёхчасовая экскурсия с остановками у каждой деревянной калитки, узорно вырезанной, и оконных наличников, тоже с узорами. К сожалению, не запомнилось, где какой был узор. А вечером в гостинице для туристов тянулось начавшееся ещё в прошлом веке тяжёлое пьянство одуревших от скуки постояльцев. И я, тоже одуревший от наличников и скуки, спросил в экскурсбюро, что ещё можно посмотреть в Вологде.

– Вы дом купца Сабанеева видели?

– Видел.

– Лошадей у музея Батюшкова смотрели?

– Смотрел.

– А собор Софии?

– Да… да… Особенно долго рассматривал то место в куполе, откуда упал камень к ногам Ивана Грозного. Но сейчас дырка не видна. Её заделали ещё двести лет назад.

– Ну, езжайте в Тотьму. Туда идёт рейсовый автобус. Недорого.

Хотя автобус отправлялся в 5 часов утра и лил дождь, я отправился в Тотьму. В Тотьме дождь уже прекратился, но солнце ещё не взошло. Автостанция выглядела так уныло, что не хотелось вылезать из тёплого и уютного автобуса, но через окно я увидел странную группу людей, похожих на бродячих комедиантов из знаменитой картины, и пошёл вслед за ними. В центре шёл мужчина в крупноклеточном пиджаке и бантом на шее. “Иностранный турист”, – решил я. Рядом с ним жена в розовой юбке колоколом и с голубыми волосами. Нет, неправда. Голубые волосы были у Мальвины из сказки “Золотой ключик”, а у этой волосы рыжие.

Третьей шла переводчица – уж точно наша, потому что в коричневом бесформенном пальто до пят, сапогах, ну, если не в сапогах, то в туфлях – точно помню – без каблуков, и лицо широкое, румяное, с маленьким носиком, одним словом, типично русское лицо, как у монахов–выпивох, описанных Рабле.

– Вы не знаете, где краеведческий музей? – спросил я у переводчицы.

– Знаем, мы как раз туда и идём, – ответил интурист почему-то по-русски. – Если хотите, присоединяйтесь.

В музей мы вошли вместе. Нас встретила пожилая женщина с брезгливым выражением лица. Явно она не ожидала посетителей в такую рань. А может быть, она уже отвыкла от вида человеческих лиц, общаясь только с экспонатами, и мы были первыми в этом году. Но быстро оправилась от шока неожиданной встречи и даже обрадовалась. К нашему приходу музей накопил много интересного. Тут были и расписные прялки, и деревянные ковши, и необычно разрисованные двери, где на филёнке сверху написано “кури”, а внизу “лету” с красно-коричневым львом посередине и объяснением “ЛЕВЪ”, стол о четырёх ножках-копытцах, четырёхпудовый крест резного дерева /очевидно, нательный/ и изображены лица – уже не иконы, но ещё не портреты, называемые парсунами. Показывая всё это, хранительница возбудилась, лицо её стало красным, как от бутылки портвейна, а голос звенел хрустальными переливами и в такт этим переливам звенели хрустальные бирюльки люстры, сделанной неизвестным мастером в начале 18-го века.

И наша сторона не уступала. Переводчица оказалась не переводчицей, а хранителем краеведческого музея в Великом Устюге. Она рассказывала о своих сокровищах не с меньшим энтузиазмом и её голос тоже звенел, но не в такт с бирюльками хрустальной люстры, а в соответствии с фотографиями экспонатов её музея, с которыми она, наверняка, никогда в жизни не расставалась. Под низкими потолками музейных комнат звучали возбуждённые голоса, и воздух был так наполнен именами, эмоциями, названиями предметов, пришедших из других времён и краёв, будто здесь собрались и говорили одновременно и дьяк Агапит, и купец Холодилин, и отец первой жены Петра Великого Лопухов, бывший когда-то в этих местах воеводой, и основатель компании “Русская Америка”. И экспонаты тоже заговорили своими собственными голосами, заполняя всё пространство разноцветными звонкими невиданными и видимыми предметами. А под конец хозяйка музея подарила нам карту, нет, не карту – историческую ведуту, где были нарисованы церкви, дома, улицы (некоторые – пунктиром) Тотьмы нынешней и прошлой.

Когда мы вышли на улицу, нас поразило несоответствие музейного полнозвучия и опустошённости реального мира. На улице не было людей, даже прохожих. Пуста была улица. Кое-где стояли дома, одноэтажные, тоже с резными наличниками, а перед этими домами вместо тротуара были настелены доски, две, а где побогаче – три. Затем досчатый настил обрывался. В этих местах на ведуте шёл пунктир, а дом кнаружи от отсутствующего настила был заколочен крест-накрест досками или отсутствовал, перестал существовать, сравнялся с землёй, стал грудой кирпичей, свалкой брёвен, песком или травой. Затем появлялся новый дом, каменный, порой двухэтажный, изредка даже с нелепыми колоннами или антаблементом, на который ничто не опиралось. На таком непременно была табличка: что за дом и когда построен. Мои спутники затеяли игру: они издали по некоторым архитектурным деталям отгадывали время постройки, особенно, если это была церковь. Тут всегда побеждал “интурист”, кстати, не интурист, а искусствовед из Москвы. Назовём его Лебедев. Он сказал, что Предтеченская церковь возведена не в конце 17-го, а в начале 18-го века, и оказался прав. Потом шли по старческой плешивой земле, кое-где покрытой жидкими кустиками жухлой зелени, и вдруг оказались перед домиком со стеклянными витринами и надписью “Книги”. Это был не мираж, а книжный магазин. И там продавались книги. Правда, многие метры полок были заняты изделиями в одинаковых переплётах, но рядом… рядом с книгами на узбекском языке, вряд ли понятном всем жителям Тотьмы, стояли Пушкин, Игорь Северянин и неизвестный мне тогда Ходасевич, написавший биографию Державина. Я купил тогда пять книг Ходасевича, два томика Северянина, несколько Волошиных, а мои новые знакомые, соответственно, намного больше. Ни у кого из нас не было ни сумок, ни пакетов, но продавщица, тронутая нашим восторгом и небывалой выручкой, добыла где-то шпагат. Она же сказала, что гостиница в Тотьме имеется, и если сегодня чётное число чётного месяца, то она открыта.

Тогда передо мной возник гамлетовский вопрос: “Что мне делать дальше? Так сказать, быть или не быть?” Дело в том, что мои спутники прибыли в Тотьму речным путём, а я автобусом; они должны были возвращаться завтра, а я сегодня; они настроились ночевать в Тотьме, а я ещё несколько часов назад не подозревал, что хочу этого. Но как это всегда бывает, за всемирно-историческим вопросом стоял земной, но не менее острый: “Где ночевать? И чем питаться?” Мы уже знали, что в Тотьме нет столовой, нет кафе и даже ресторана, добыть пропитание можно или землепашеством, или у местных жителей. Это оказалось почти невозможным. Многие по виду жилые дома оказались пустыми, а там, где люди ещё обитали, продуктов не было. Мы переходили из дома в дом, удручённые пакетами с книгами, и везде слышали одно и то же: “Что вы! Какая там картошка! Самим нечего есть… Яйца! У нас последняя курица сдохла ещё в июне… Видите, дети голодные… да зачем нам ваши деньги – купить на них нечего”. У всех лица были старые, худые, озлобленные… небритые. Лебедев решил, что ходить скопом не годится. Он снял с шеи бабочку и вместе с переводчицей продолжал поиск по крестьянским избам. Его жена из-за розовой юбки и я по причине наружности были отстранены от контакта с народом и отправлены за водкой. Водка нашлась мгновенно.

Со стопкой книг в одной руке и с бутылкой “Столичной” в другой я присел отдохнуть на краю обрыва. Чудное открывалось зрелище. Под ногами земля, покрытая травой, уходила вниз и вдаль, в безграничную даль, в безмерную даль, образуя симметричную ровную бархатистую нежно-изумрудную чашу. И нигде не было ни бугорка, ни выступа, ни провала, и ничто не мешало взору скользить над этой безмерностью, пока он не упирался в тонкую синеватую полоску леса. А над головой поднималась другая чаша цвета молодого сапфира без пятнышка, кристально чистая, тоже безмерная и беспредельная, которая соединялась с краем земной чаши синей ниткой леса не потому, что там кончалась, а потому, что глаз изнемогал в усилии достать её предел. Это сочетание неслыханной тишины, простора и спокойствия рождало во мне чувство, что я первый человек на новой, только что созданной, земле, и вся земля моя. И этого было так много, так переполняло, что необходимо было с кем-то поделиться. Пусть это будет друг, который увидит и поймёт божественную красоту и величие мира. Пусть это будет поэт, художник, способный подняться в мир горний. И мне показалось, что рядом со мной, сливаясь сердцем с непостижимым уму и безмятежно вечным чудом, сидит, опираясь локтем о землю, мой друг художник Миша Туровский. Я оглянулся, но никого рядом не было. И как он мог здесь быть, если он уехал навсегда в Америку! И он никогда… никогда…, понимаете, никогда этого не увидит. И я тоже не увижу, потому что через три часа должен уезжать. Неожиданно вспыхнуло во мне желание остаться в этом месте, показавшемся родным и кровным. Вспыхнув, оно обрело незнакомую силу и остроту. Еще раз увидеть!… вечером… Нет, лучше завтра утром!.. Нужно поменять билет на завтрашний автобус… Нужно, чтоб нашлось место в гостинице… хотя бы в коридоре.

Но вот подошли мои спутники с добычей. Лебедев принёс полведра картошки, переводчица (действительно, в сапогах) – дюжину яиц и малосольные огурцы, а Лебедева жена – в розовой юбке колоколом – бутылку “Столичной”. Теперь, когда пища была в руках, желание остаться в Тотьме хотя бы на ночь, еще раз увидеть эту божественную чашу, полюбоваться белоснежными церквушками, послушать журчание речки под дивным названием Песья Деньга приобрело почти маниакальную остроту. Только бы гостиница была открыта! Только бы нашлось для меня место! Вопреки приличиям и порядку старшинства, обогнав впереди идущего Лебедева, я спросил у человека за стойкой голосом фальшивым от нетерпения и суеверности: “Свободных мест, конечно, нет?” – “Почему нет…– Полно. Хотите – Люкс, хотите – общий”.

Тогда пришёл последний страх: “Не достану билета на завтрашний автобус”. Крикнув своим спутникам неуместное “ну, ни пуха, ни пера!” и услышав в ответ “к чёрту”, я пошёл на автостанцию взять билет. Нет, не пошёл – побежал. Сейчас трудно представить себе – побежал. Но тогда бежал, задыхался и думал: “Какое мне дело до этих мест! Что меня притягивает сюда? Да, эта чаша, которой я любовался, божественна… Да, церкви очень красивы…. Но почему я так волнуюсь, будто сейчас решается моя судьба?… Почему мне надо есть картошку в мундире именно здесь… в этой гостинице?… В какой момент я, горожанин и чужак…, в какой момент я, не вступивший в комсомол…, в какой момент я – наблюдатель со стороны.., в какой момент я почувствовал кровную связь с местами, где никогда прежде не был и куда больше не вернусь… А вот теперь бегу, чтобы отложить отъезд хотя бы до следующего дня”.

На станции всё оказалось просто: “Билет на завтра – пожалуйста… На пять часов дня – вот, берите”. Теперь можно было успокоиться, но душа ещё не насытилась тревогой, и пришла боязнь, что в моё отсутствие пришёл автобус, полный туристами, и администратор ушёл. Ведь сегодня нечётный день… Но, наконец, у меня в кармане ключ от номера, черный, массивный, с волнистым клювиком.

Я периодически трогал его рукой, чтобы убедиться в реальности происходящего.

Было решено все продукты оставить на вечер, а сейчас идти в другой конец Тотьмы, где стояла церковь Николы Лестничника. Солнце уже садилось, и в его косых лучах зелень травы казалась не изумрудной, а зеленовато-бархатной с рытвинами, отливающими желтизной или масляно-коричневыми из-за просвечивающего под травой болота. Где-то среди болота бесшумно пробирался ручеёк, который раньше был рекой с загадочным названием “Песья Деньга”, а теперь никак не назывался, а только мешал болоту высохнуть. Чтобы перейти на другую сторону, на деревянных и уже подгнивших столбиках был сделан настил в две доски с перилами с одной стороны. Когда одна из досок скользнула куда-то из-под ноги, я вспомнил, что в детстве, очень давно мне приходилось каждый день ходить по такому мостку. В годы войны на Урале я бежал в школу по таким же жёрдочкам, перекинутым через мелкую речку, и очень боялся, потому что местный хулиган Витька Нетунаев грозил столкнуть меня в воду. Тогда обошлось: то ли Витьку подрезали в драке, то ли он кого-то подрезал и попал в колонию. И ещё я вспомнил, что те уральские доски прогибались подо мной, а эти подбрасывали вверх. Я спросил у Лебедева, шедшего впереди, что он чувствует, а он буркнул: “Доски, как доски”. Хотя Витька уже не угрожал, идти было страшновато. Болото притягивало к себе, а чёрные сгнившие ветки погибших деревьев, торчавшие над болотной ряской как руки утопленников, казалось, хотели схватить и утянуть вглубь.

Церковь Николы Лестничника оказалась обычной разрушенной церковью. Со всех сторон на неё напирала буйная зелень кустов и деревьев, а у подножья валялись слипки кирпичей и ржавое железо кровли. Декоративные детали давно отвалились, и стояла она, как ободранный остов. Но эта обнаженность раскрывала смысл ее имени, не богословский, связанный с прозвищем святого, а архитектурный. Паперть – это первая ступень, куб четверика – вторая, а купол, потерявший маковку, – третья. Вот и получается лестница. Лестница, ведущая в небо к богу. В этом, наверное, общий смысл каждой православной церкви. А вслед за этим пришла другая мысль, что пространство между контуром церкви и рядом растущим деревом, ветвь которого прикасалась к куполу – это тоже необходимая часть архитектуры, что архитектура – это всегда здание плюс окружающее его пространство.

Мысль показалась мне такой необычной, что я высказал её Лебедеву. А он:

– Откуда вы это взяли? Где прочли?

– Нигде. Только что придумал.

Он с некоторым удивлением сказал:

– Знаете… Как ваше имя-отчество? Это идея Архипенко, одного из величайших скульпторов ХХ века. Он утверждал, что архитектура есть масса плюс пространство вокруг или внутри этой массы. Из этой идеи пошли и Генри Мур, и Джакомети … И Осип Цацкин тоже. Кстати, Архипенко, как и вы, киевлянин…

Мы возвращались в гостиницу, и я был счастлив своим “открытием”. Думаю, что оно случилось благодаря тому возбуждению и восторгу, который дали мне бескрайний простор, первобытная тишина, безмятежность здешних мест, обманчивая гармония природы и остановившееся, казалось, время. А вечером идиллия продолжалась. Больше никогда в жизни я не ел такой вкусной картошки “в мундире”, не пил такой чистой и бархатистой водки, так аппетитно не хрустел в зубах малосольный огурец. Больше никогда после того вечера при керосиновой лампе не велось разговоров, таких задушевных и откровенных, не помню о чём. Помню только, что рассказывал о гигантской зелёной чаше, увиденной с края обрыва, о чаше над головой цвета молодого сапфира, о друге-художнике, который никогда больше этого не увидит. И все понимали меня, и все сочувствовали тому художнику. Который никогда… никогда…. Потом вышли на улицу смотреть лунное затмение.

Все было зеленое. И лица были зеленые, и заборы зеленые, и воздух, и белые дома стали зелеными, и даже тени не серые, а зеленые. Поэтому я совсем не удивился, когда Лебедев сказал: “Художник, о котором вы рассказывали, это Миша Туровский?”. В ту заколдованную ночь чудо было так естественно, что я не спросил, как он догадался.

Когда я проснулся, за окном было уже светло, мои спутники ушли из гостиницы три часа назад. Я отправился бродить по городу, как мечтал со вчерашнего дня. Тотьма осталась такой же. На улицах, по-прежнему, не было людей. За три, даже четыре часа не встретилось ни одного прохожего. Но если вчера это вызывало ощущение, что я первооткрыватель этих мест, то сейчас казалось, что я единственный оставшийся в живых на земле после атомного взрыва или чумы. Гигантская чаша перед обрывом была, по-прежнему, изумрудно-бархатной, а небо над головой цвета молодого сапфира, но вместо восторга обладания этим несказанным богатством возникла тоска на сердце: что мне делать, такому маленькому, со всей этой необъятностью? Доски тротуара уже не пружинили под ногами, а подрагивали, а заколоченные накрест дома, как и положено заколоченным домам, говорили об исчезновении и смерти. Только церкви, хоть и разрушенные, сохраняли свою нетленную красоту.

Я дождался своего автобуса, который увёз меня в Вологду, где в туристской гостинице продолжалось столетнее пьянство.

Прошло почти полвека с тех пор, но и сейчас. по другую сторону земного шара, я, не закрывая глаз, в любой момент могу увидеть Тотьму, церковь “Николы Лестничника”, деревянные тротуары, дьяка Агапита, дух захватывающую чашу внизу обрыва, речку с дивным названием Песья Деньга, вид из окна гостиницы на Входоиерусалимский храм.

Потому что Тотьма была. А был ещё в Тотьме концлагерь, где погублено почти сто тысяч человек. Сто тысяч таких, как я.

И непередаваемое чувство безмятежности и тоски.