Сергей Гандлевский: “Говори…”

Беседа с поэтом перед встречей в Чикаго

Сергей Гандлевский

Сергей Гандлевский – замечательный русский поэт, тонкий лирик, мудрый философ, глубокий эссеист. 8 октября Сергей Гандлевский будет гостем Литературного салона Аллы Дехтяр. Перед встречей в Чикаго я попросил поэта ответить на мои вопросы, и вот что получилось. (Ответы получены по переписке. Орфография и пунктуация Сергея Гандлевского.) 

— Сергей Маркович, начнем издалека и с самого главного. Когда вы стали писать стихи?
— Возрастной графоманией я переболел, как многие, в детстве и раннем отрочестве. После охладел к этому, охотно довольствовался ролью читателя и готовился по окончании школы поступить на биофак, ходил в кружок при зоопарке и т.п. И вдруг взбрыкнул и практически на пустом месте к огорчению родителей похерил биологические планы и решил стать писателем. Сперва, повторяю, решил, а потом понемногу стал. Именно в таком порядке. А до первых публикаций (одно изувеченное до утраты смысла стихотворение в “Московском комсомольце” и подборка в парижских журналах “Эхо”, “Континент” и других эмигрантских изданиях) еще пройдет лет десять с гаком.

— В добрые старые времена вы вместе с Алексеем Цветковым, Бахытом Кенжеевым, Александром Казинцевым и Александром Сопровским входили в поэтическую группу “Московское время”. С кем-то у вас пути разошлись, иных уж нет, а те – далече. Что вас тогда объединяло, и что вам вспоминается сегодня о том времени?
— Надо очень сильно надругаться над детством, отрочеством и юностью, чтобы человек без удовольствия вспоминал свои молодые годы – меня, по счастью, жизнь щадила. Объективно говоря, время было скверным, но мной оно вспоминается сейчас чуть ли не в розовом цвете: дружба, любовь, молодое пьянство, странствия, игра в казаки-разбойники с государством – нескучные воспоминания. Потому что легко отделался. Но я своими молодостью и везением не ослеплен и настаиваю: время было скверным. Помянутых вами людей объединял и “пещерный антикоммунизм”, как назывались подобные настроения в советской печати, и общие литературные авторитеты – от Державина до Галича, и, разумеется, возлияния, и разговоры, разговоры, разговоры: дневные, ночные, многочасовые телефонные – всякие.

— В каких отношениях вы были тогда с Евтушенко, Вознесенским, Рождественским, Ахмадулиной? Каким запомнился вам Дмитрий Пригов?
— С четырьмя названными кумирами тех лет мы просто-напросто не были знакомы, потому что принадлежали к разным поколениям и вообще обретались на разных социальных этажах: они были полуопальной элитой, а мы, скорей, пишущими люмпенами. С Ахмадулиной и Евтушенко я познакомился гораздо позднее. А с Дмитрием Приговым, по-моему, году в 1980-м. Говорить об этом талантливом человеке можно много, но здесь ограничусь тремя характеристиками: точность, самообладание, целеустремленность.

— Как складывались ваши отношения с “ахматовскими мальчиками”, в первую очередь – с Рейном и Бродским? В чем секрет безумной популярности Бродского? Только ли в том, что он – прекрасный поэт, или Ахматова права и “рыжему сделали биографию”?
— Ваши вопросы как бы подталкивают меня на нахальные ответы. Попробую не поддаться. Рейн и Бродский принадлежат к другому – старшему – поколению; так что, хотя бы поэтому в 70-80-е годы литературные заслуги этой замечательной поэтической плеяды и нашего круга никому не приходило в головы сравнивать и соизмерять. Они годились нам пусть не в отцы, но в старшие братья, и я продолжаю относиться к этим авторам с вошедшим в привычку почтением, хотя сам уже далеко не молод. Теперь о Бродском. Широкой известностью он обязан, как мне кажется, во-первых, своему огромному природному дару, во-вторых, тягой к развитию, а в-третьих – честолюбием самой высокой пробы. При таком наборе личных качеств броская биографии почти гарантирована, учитывая суровые особенности страны происхождения. Но согласитесь, это действительно впечатляет и даже окрыляет: вроде бы, знакомый многим тип мешковатого еврейского юноши, соседа по коммуналке, чудака и книгочея… А вот поди ж ты: на глазах изумленной публики в обозримые сроки этот отщепенец становится властителем дум, гражданином мира, своим в компании олимпийцев второй половины ХХ столетия! Красиво, ничего не скажешь!

Друзья-поэты: Кенжеев, Гандлевский, Цветков. Фото Владимира Эфроимсона
Друзья-поэты: Кенжеев, Гандлевский, Цветков. Фото Владимира Эфроимсона

— В какую поэтическую традицию вы себя вписываете? Кто является вашими поэтическими предшественниками? Любите ли вы Мандельштама так, как его любит, например, Кенжеев?
— Совершенно не мое дело вписываться себя в какую бы то ни было традицию, а тем более назначать себе предшественников – все покажет будущее, причем настолько отдаленное, что меня оно наверняка уже не застанет. Другое дело привязанности. Скорей всего, Кенжеев больше моего любит Мандельштама, для него это поэт №1. У меня таких градаций, пожалуй, не существует: то один, то другой классик, вернее, одно чье-либо стихотворение или даже строфа может стать лейтмотивом целого дня. Пушкин, разумеется, особая статья.

— Мое знакомство с вашим творчеством произошло в начале восьмидесятых с подборки стихов в журнале “Континент”. С тех пор прошло – страшно сказать – тридцать пять лет! Насколько сегодня важны для вас ваши ранние стихи? Вы не отказываетесь от них, не говорите о них пренебрежительно, как это делают многие поэты, говоря о своем раннем творчестве? Если бы вы их писали сегодня, что бы вы изменили в плане стиля и формы?
— Мне от большинства моих ранних стихов также странно было бы отказываться или поносить их, как если бы речь шла о моих фотографиях многолетней давности. Как быть: не нынешнее выражение лица, дурацкая осанка, кривая улыбка, но это, тем не менее, – я. И не стОит править их на свой сегодняшний лад: ухудшить можно, улучшить – вряд ли; та вода утекла раз и навсегда.

— “А самое-самое: дом за углом, Смерть в Вязьме, кривую луну под веслом, Вокзальные бредни прощанья – Присвоит минута молчанья.” Большое значение в вашей поэзии играет Смерть. Вы играете с ней, пугаете ее, заговариваете словом, прячетесь за него. Вы боитесь смерти?
— Смерти-то? Боюсь, конечно; но с годами все меньше, что, оказывается, довольно распространенное явление. Об этом, например, есть стихотворение у Льва Лосева: “Кошмаром арзамасским, нет, московским, Нет, питерским распластанный ничком Он думает, но только костным мозгом, Разжиженным от страха мозжечком. Ребенку жалко собственного тела, Слезинок, глазок, пальчиков, ногтей. Он чувствует природу беспредела Природы, зачищающей людей. Проходят годы. В полном камуфляже Приходит Август кончить старика, Но бывший мальчик не дрожит и даже Чему-то улыбается слегка”. Оно и понятно: смолоду каждая твоя клетка взывает к жизни, и мысль о небытии вызывает тошноту, а с годами весь твой, как говорили в старину, состав изнашивается и устает, и неизбежная смерть уже не вызывает такого категорического протеста. Вот бы умереть, по-библейски – “нысытясь днями” – не раньше и не позже; но, скорей всего, подобное состояние духа невозможно. А что касается моих загробных упований, то по природе своей я, видимо, мало склонен к вере, поэтому на сегодняшний день я считаю, что там или абсолютное небытие, или нечто совершенно невообразимое. В конце-то концов, все упирается в сквозную память: если человек за гробом не помнит себя прежнего, то любое его посмертное перевоплощение ничем не отличается от стопроцентной смерти. У меня, кстати, есть стихи, где вскользь говорится на эту тему: “Мою старую молодость, старость мою молодую Для служебного пользованья обрисую. Там чего только нет! – Ничего там особого нет. Но и то, что в наличии, сходит на нет. И глаза бы мои не глядели, как время мое Через силу идет в коллективное небытие. Обездолят вконец, раскулачат – и точка. Что ли впрок попрощаемся, дурочка, Звездочка, Ночка? Уступая тебя сукомольцам и прочей шпане, Напоследок скажу: вспоминай обо мне. И про черный свой день понадежней припрячь их – Отражения нежностей наших телячьих В голом зеркале шкафа, которое снег освещал. Знать по памяти вдох твоего вожделенья и выдох И иметь при себе, когда кликнут с вещами на выход, При условьи, что память приравнена к личным вещам”. (2003)

— Мне кажется (поправьте меня, если я не прав), ваше поэтическое слово меняется со временем в сторону некоторой усложненности рифмы и содержания и вы идете путем, обратным пастернаковскому (“Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту”). Вы согласны с этим?
— Благодарю за наблюдательность. Такое впечатление складывается, вероятно, оттого, что последние годы я пытаюсь от стихов балладного толка перейти к собственно лирике. В балладе сильно проявлено повествовательное начало, поэтому понять, о чем в таком стихотворении буквально идет речь, проще, чем в чистой лирике, где содержание может быть смято эмоцией, как бывает смята ветром крона дерева.- Существуют ли для вас в литературе запретные темы?- В собственной авторской практике я подобных затруднений не упомню. Но вообще-то, впечатление, что прочитанное или увиденное ни в какие ворота не лезет, может сопутствовать и шедевру: я помню такое чувство по прочтении “Преступления и наказания”, “Лолиты” или на выходе из кинозала после “Лапшина” Алексея Германа.

— Какое из ваших произведений вы считаете самым личным для себя?
— Здесь вот какая история: личные чувства можно испытывать, перечитывая свои письма, дневники, наброски, или разглядывая вовсе посторонние старые бумажки – трамвайные билеты, квитанции и т.п. Искусство, в случае удачи, перелопачивает весь этот опыт в нечто иное, что может взволновать – и сильно, но эстетическим волнением, а не личным, биографическим. О чем-то подобном – знаменитое стихотворение Баратынского: “Болящий дух врачует песнопенье. Гармонии таинственная власть Тяжелое искупит заблужденье И укротит бунтующую страсть. Душа певца, согласно излитая, Разрешена от всех своих скорбей; И чистоту поэзия святая И мир отдаст причастнице своей”.

— Когда мы говорили с Бахытом Кенжеевым, я спросил у него, остается ли Москва интеллектуальным центром для носителей русского языка. Он ответил, что остается, но при этом перечислил целую команду поэтов Нью-Йорка: Алексей Цветков, Вера Павлова, Андрей Грицман, Владимир Гандельсман, молодой Александр Стесин. Я думаю, эту сборную возглавил бы сам Бахыт. Если бы вас попросили возглавить сборную поэтов Москвы для поэтической Олимпиады Москва-Нью-Йорк, кто вошел бы в нее?
— Когда мы говорили с Бахытом Кенжеевым, я спросил у него, остается ли Москва интеллектуальным центром для носителей русского языка. Он ответил, что остается, но при этом перечислил целую команду поэтов Нью-Йорка: Алексей Цветков, Вера Павлова, Андрей Грицман, Владимир Гандельсман, молодой Александр Стесин. Я думаю, эту сборную возглавил бы сам Бахыт. Если бы вас попросили возглавить сборную поэтов Москвы для поэтической Олимпиады Москва-Нью-Йорк, кто вошел бы в нее?- Наотрез отказываюсь играть “во мнения”. И дело не только в моей дипломатической уклончивости. Я вообще сторонник поэтического равЕнства. Искусство не спорт: в нем нет обязательной программы и абсолютного рекорда. Применительно к спорту нельзя сказать “на мой вкус, Иванов прыгнул выше Петрова”, а в искусстве именно во вкус многое и упирается. В искусстве, если продолжить спортивную аналогию, мы придаем большее значение не высоте прыжка, а выражению лица прыгуна: выложился он до конца или нет.

— Еще один вопрос, навеянный интервью с Бахытом. Он сказал: “Я нашел человека, который для меня символизирует Россию. Это – Лев Рубинштейн. Он – отважный, смелый, умный, талантливый, с чувством юмора человек, который, как публицист, воплощает для меня все лучшее, что есть сегодня в России”. А у вас, Сергей Маркович, есть человек, который сегодня символизирует Россию?
— Смотрите, какой Бахыт Кенжеев у нас азартный: мыслит исключительно призовыми категориями! Разделяя его эмоции по отношению ко Льву Рубинштейну, снова уклонюсь от конкурсного подхода к живым, слава богу, людям и с признательностью вспомню сравнительно недавно оставившего нас Льва Лосева: я любил и чтил его, и мне сильно не хватает его личного присутствия.

— Передо мной два стихотворения: одно – Мандельштама, другое – Надсона. Что делает стихотворение Мандельштама гениальным, и почему стихотворение Надсона заурядно? Как можно (и можно ли вообще) сформулировать разницу между гениальным и обычным?
— Отвечу в лоб: порядок слов – и только – делает стихотворение Мандельштама гениальным, а стихотворение Надсона заурядным. Так же хитро, по легенде, ответил Бах на вопрос, в чем секрет его исполнительского мастерства: “Я просто вовремя попадаю в нужную клавишу”. Это звучит несерьезной отговоркой, но если вдуматься, именно так дело, в конце концов, и обстоит.

— Прошлая гостья Русского литературного салона Маша Степанова рассказывала мне, какой интерес вызывают сегодня поэтические вечера: “Это не аудитория рок-концерта, но и не то, с чем мы имели дело в последние двадцать-тридцать лет. Я думаю, что это явление смутного времени. В ситуации, когда человек не очень различает свое место в стране и мире, он начинает интуитивно искать какую-то подсказку, что-то, что может ему объяснить, дать ему даже не ответ, а помочь правильно сформулировать вопрос”. Вы разделяете подобный оптимизм?
— Мария Степанова – проницательный аналитик, и я приму ее точку зрения к сведению. У меня пока нет объяснения происходящему, но факты есть факты: поэзия исподволь возвращается в поле зрения читателей, причем по большей части молодых. А если вспомнить, что и уличный протест помолодел, то можно предположить, что в общественную жизнь вторгается какое-то “младое незнакомое племя”.

— С чем был связан ваш переход от поэзии к прозе, и кем сегодня вы считаете себя в первую очередь: поэтом, прозаиком, эссеистом, литератором?
— Если я с важностью начну говорить, что в один прекрасный день я почувствовал, что мой жизненный опыт потребовал от меня прозаического воплощения, это будет, конечно, ложью, хотя поспудно именно так дело, вероятно, и обстояло. На поверхность сознания в таких случаях выходит, прежде всего, вполне безотчетное хотение. Однако этого, увы, недостаточно. Вот я уже не первый год хочу писать рассказы, но желанием дело и ограничивается. А что касается самоопределения… Наверное, лирика больше соответствует моему психическому складу: эссеистика ведь, в сущности, тоже лирический жанр. Давайте считать, что я поэт, который дважды оскоромился – это я о своих опытах в прозе. Был бы рад увлечься прозой снова.

— Хотелось бы ограничиться разговорами о “чистой литературе”, но не получается. Можете ли вы повторить вслед за Синявским, что ваши расхождения с советской властью носили не идеологический, а эстетический характер? И как бы вы охарактеризовали ваши расхождения с нынешней властью?
— Популярное высказывание Андрея Синявского полемически заострено и, видимо, было реакцией на навязшие в зубах интеллигентские антирежимные разговоры последних десятилетий советской власти. Но сейчас-то, когда те страсти улеглись, зачем повторять, как попка, то, что было сказано в свое время и к месту!? А то получается, что если бы не отталкивающая эстетика, советская власть не вызывала возражений, и мы брали бы на веру официальную идеологию, а не зубрили через не могу марксизм-ленинизм в старших классах и вузах! Расхождения были и эстетическими, и идеологическими. Касательно нынешней власти, она в принципе безыдейная, до недавнего времени, во всяком случае. В СССР во главе страны была каста жрецов, догматиков и рутинеров; в нынешней России власть досталась крестным отцам, циникам и гедонистам. Говорят, правда, что эти мои сведения устарели, и власть в последние несколько лет с помощью СМИ, телевидения, главным образом, ведет чудовищную идеологическую обработку населения. Но как раз те же последние несколько лет дома нет телевизора, в том числе и из инстинкта психического самосохранения.

— Продолжая тему. Как вам живется в сегодняшней российской политической реальности? Похоже, литература, поэзия, искусство не помогает абстрагироваться от поклонских, мизулиных, “духовных скреп”, возрождения Сталина и всего того мракобесия, которое сегодня происходит в России. Вот вы и срываетесь, гражданин Гандлевский, хулиганите, портреты Вождя срываете… Я, конечно, шучу, но если без ерничанья, то что делать умному, интеллигентному, мыслящему человеку в эпоху торжества Хама?
— Что делать? То отчаиваться, то надеяться и утешаться торжественными словами Ницше, что ”не вокруг изобретателей нового шума – вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно вращается он”. Хорошо бы так. Вот выше мы говорили, что молодые люди сидят на поэтических вечерах, идут в волонтеры к Навальному, выходят на улицы, протестуя против жестокости, алчности и тупости, несмотря на риск быть избитыми или отчисленными из института, или даже загреметь в тюрьму… Значит, параллельно с деградацией существуют и другое поведение, и окончательного ответа на вопрос “чья возьмет?” пока нет.

— Что является для вас приметами сегодняшнего времени в культуре? Сегодня – время Гоголя, Хармса или кого-то, кто уже пост-Хармс?
— По-моему, наше время лучше всех почувствовал Владимир Сорокин. Поразительное прямое попадание: кажется, что действительность рабски копирует “День опричника”!

— Что вы думаете о деле Серебренникова? Кому выгоден его арест?
— Не хочу выглядеть пикейным жилетом, но выскажу предположение, что точно так же, как делом Ходорковского олигархам было указано их место, так же арестом Серебренникова приструнивают “властителей дум”. Снова сошлюсь на Баратынского: “Смерть подобна деспотичной власти. Обыкновенно она кажется дремлющею, но от времени до времени некоторые жертвы выказывают ее существование и наполняют сердце продолжительным ужасом”.

— Ваши музыкальные предпочтения: классика, рок, опера..?
— В моем детстве отец на проигрывателе слушал традиционный классический репертуар: Моцарта, Бетховена, Шопена, Рахманинова и проч. По радио тогда ежедневно тоже звучала классика. Это был как бы фон, на который, как на воздух, я особенного внимания не обращал. (Да, забыл сказать, что меня несколько лет совершенно впустую учили музыке.) В молодости мне нравился тяжелый рок – “Deep purple”, “Pink Floyd” и т.п. А лет в сорок я страстно увлекся Бахом, и сколько-то лет подряд эта музыка была очень важной составляющей моей жизни. Сейчас я могу месяцами вообще не слушать музыки. Разлюбил? Нет. Тогда почему? Не знаю.

— Как вы относитесь к социальным сетям? Считаете ли вы “посты” и “каменты” формой литературы?
— Я, по-своему обыкновению, запоздало стал пользоваться фейсбуком, но не жалею, что пристрастился. Во-первых, не имея, как я уже сказал, телевизора и не читая газет, я, благодаря ФБ, более или менее в курсе происходящего. Во-вторых, не покидая комнаты, я, при желании, поддерживаю необременительное общение с целым кругом людей, причем круг этот одобрен мной же. Покойный Григорий Дашевский сравнил ФБ со светом, в смысле, со светским обществом – меткое сравнение. “Посты” и “каменты”, конечно же, могут быть литературой, если они написаны талантливыми литераторами, скажем, Александром Тимофеевским или Максимом Осиповым. Талант мало зависит от “носителя”.

— Традиционный вопрос гостям Литературного салона: как вы планируете построить встречу с читателями? Будет ли возможность задать вопрос, вступить в диалог? Если можно, несколько слов о формате вечера.
— У меня немалый опыт выступления перед публикой. Сначала я около часа почитаю стихи, что-то по ходу дела поясняя по мере надобности, а потом отвечу на вопросы уважаемой публики. Если сумею, разумеется.

— И напоследок: что бы вы сказали тем (думаю, редким) читателям, которые вас еще не знают? Какое стихотворение вы бы предложили им в качестве “визитной карточки”?
— Читателей, которые меня не знают, я благодарю за внимание и желаю им всего наилучшего.

Стансы

Памяти матери

I
Говори. Что ты хочешь сказать? Не о том ли, как шла
Городскою рекою баржа по закатному следу,
Как две трети июня, до двадцать второго числа,
Встав на цыпочки, лето старательно тянется к свету,
Как дыхание липы сквозит в духоте площадей,
Как со всех четырех сторон света гремело в июле?
А что речи нужна позарез подоплека идей
И нешуточный повод – так это тебя обманули.

II
Слышишь: гнилью арбузной пахнул овощной магазин,
За углом в подворотне грохочет порожняя тара,
Ветерок из предместий донес перекличку дрезин,
И архивной листвою покрылся асфальт тротуара.
Урони кубик Рубика наземь, не стоит труда,
Все расчеты насмарку, поешь на дожде винограда,
Сидя в тихом дворе, и воочью увидишь тогда,
Что приходит на память в горах и расщелинах ада.

III
И иди, куда шел. Но, как в бытность твою по ночам,
И особенно в дождь, будет голою веткой упрямо,
Осязая оконные стекла, программный анчар
Трогать раму, что мыла в согласии с азбукой мама.
И хоть уровень школьных познаний моих невысок,
Вижу как наяву: сверху вниз сквозь отверстие в колбе
С приснопамятным шелестом сыпался мелкий песок.
Немудрящий прибор, но какое раздолье для скорби!

IV
Об пол злостью, как тростью, ударь, шельмовства не тая,
Испитой шарлатан с неизменною шаткой треногой,
Чтоб прозрачная призрачная распустилась струя
И озоном запахло под жэковской кровлей убогой.
Локтевым электричеством мебель ужалит — и вновь
Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста,
Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь
Это гиблое время и Богом забытое место.

V
В это время вдовец Айзенштадт, сорока семи лет,
Колобродит по кухне и негде достать пипольфена.
Есть ли смысл веселиться, приятель, я думаю, нет,
Даже если он в траурных черных трусах до колена.
В этом месте, веселье которого есть питие,
За порожнею тарой видавшие виды ребята
За Серегу Есенина или Андрюху Шенье
По традиции пропили очередную зарплату.

VI
После смерти я выйду за город, который люблю,
И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,
Одержимый печалью, в осенний простор протрублю
То, на что не хватило мне слов человеческой речи.
Как баржа уплывала за поздним закатным лучом,
Как скворчало железное время на левом запястье,
Как заветную дверь отпирали английским ключом…
Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью.

1987

Nota bene! Вечер “Поэтическая кухня Сергея Гандлевского” состоится 8 октября 2017 года в 6 часов вечера в помещении центра “KRUG – Community Circle” по адресу: 1400 S Wolf Road, Ste 100, Wheeling, IL 60090. Цена билета – $25. Телефон для справок: 773-275-0934.