27 апреля 2020 года исполнится тринадцать лет со дня смерти великого Музыканта XX века Мстислава Леопольдовича Ростроповича. Он умер в Москве через месяц после своего восьмидесятилетия. Мне посчастливилось пообщаться с этим удивительным человеком. Было это в далеком 2004 году, когда с 22 апреля по 1 мая Ростропович выступал с концертами в Чикагском симфоническом центре. Я публиковал выдержки из рассказов маэстро, но в полном объеме они так и остались неопубликованными. Мне кажется, эти рассказы по-прежнему представляют интерес, поскольку некоторые из его воспоминаний я не встречал в других книгах и статьях.
После пяти минут общения с Ростроповичем казалось, что ты знаешь его всю жизнь: никакой натянутости, неестественности, неловкости. Сияющая, неподражаемая улыбка. За толстыми стеклами очков — невероятно живые глаза, в которых светится бездна ума, доброты и любви. А еще он был великолепным рассказчиком…
Мстислав Ростропович родился 27 марта 1927 года в Баку. Я спросил его о родителях, детстве, приезде в Москву.
“Моя мать была пианисткой, она преподавала в Бакинской консерватории. Отец — блестящим виолончелистом. До сих пор я его так и не догнал — это я вам честно говорю. Он был прекрасным пианистом, наизусть играл всего Шопена. Он был настолько скромен, что когда к нему кто-нибудь подходил и спрашивал: “Почему вы не играете, не выступаете?..”, он отвечал: “А зачем? Если я нужен, за мной придут”. За ним никто не пришел. Он умер в Оренбурге, в полной нищете, в 1942 году, в годы войны. Поэтому Оренбург — близкий для меня город.
Я родился на один месяц позже положенного срока. Когда мама мне об этом сказала, я устроил ей небольшой скандал: “Слушай, у тебя был лишний месяц. Ты не могла красивее лицо мне сделать?” Мать мне всегда мудро отвечала: “Сын, я была занята твоими руками”. Действительно, что у меня самое замечательное — это мои руки. Посмотрите, до сих пор они совершенно молодые. (При этих словах он протянул мне свои руки – молодые, с невероятно длинными пальцами, очень подвижные…- Прим. автора.) Это чудо. Причем, у меня в руках есть память. В юности я мог месяц не брать виолончель в руки, а потом — два часа, и все на месте. У меня память в пальцах. Я выучил произведение на память, и пальчики сами играют. Я должен сказать безо всякой скромности, что я желаю каждому такие руки. Все остальное может быть лучше… У меня есть фотография, где меня в возрасте четырех месяцев положили в крышку виолончельного футляра, и я пальцами играю pizzicato. Это я уже сам сообразил. А потом, когда я начал слушать репетиции дома, подходил к роялю и подбирал те мелодии, которые слышал. Отец с матерью пришли в полный восторг. Когда мне было четыре года, отец записал мое первое сочинение — Польку. Полечка была достаточно банальная. Я хорошо помню себя в этом возрасте. Меня показывали, как в цирке. Например, я играл какую-нибудь мелодию на рояле, тыкая одним пальцем, а потом отец мне говорил: “А теперь сыграй это в до мажоре”. И я играл в до мажоре. Он говорил: “В ми-бемоль мажоре”. Пожалуйста, я играл в ми-бемоль мажоре. Я подбирал сам, меня никто не учил… В возрасте шести лет родители решили везти меня в Москву. В Москве не было ни квартиры, ни знакомых… никого и ничего. И вот с баулами, какой-то очень подозрительной японской картиной и персидским ковром мои родители, сестренка (старшая сестра Вероника, старше Мстислава Леопольдовича на полтора года. Умерла в 2006 году — Прим. автора.) и я встали около Китайской стены, у белой стены, там, где теперь КГБ. Мой отец стал подходить к прохожим. Он говорил: “Вы знаете, мы приехали в Москву, нам негде остановиться. У нас есть немного денег, но в гостинице очень дорого. Если вы нас приютите хотя бы на несколько дней, мы вам заплатим”. Мы там много часов просидели. Некоторые уходили сразу, некоторые останавливались, выслушивали, извинялись, уходили… Мы думали, что придется ночевать под Китайской стеной, и сидели грустные. Вдруг отец встретил какую-то женщину, армянку. Она подошла ко мне и пристально посмотрела. У нее были потрясающе красивые глаза — я в шесть лет это запомнил! Она посмотрела и сказала: “Пойдемте ко мне”. Ее звали тетя Зина Черчопова, мужа — дядя Валя Попов. Они жили в коммунальной квартире в двух небольших комнатах. Тетя Зина любила музыку, в их комнате стояло пианино. В комнате, где мы ночевали, если раскладывать кровать, уже пройти было нельзя. Поэтому последней раскладывалась кровать, и мы намертво там лежали. “Последний аккорд!” Когда кровать убиралась, можно было выйти, даже сходить в уборную… Эту женщину я никогда не забуду. Мы там жили несколько месяцев. Она с нас денег не брала. Я впервые наблюдал Семью, Любовь. В нее был влюблен какой-то Людвиг — у него были совершенно роскошные волосы. (Дядя Валя был лысый бухгалтер.) Людвиг приходил к ним и пристально смотрел на тетю Зину, а дядя Валя сидел и тяжело дышал. Они просили моего отца сыграть танго. Отец приходил и играл танго “Смирись и приди”, которое я и сейчас могу сыграть. Я его помню очень хорошо. Сопение дяди Вали становилось громче, взгляд Людвига на тетю Зину — пристальней”. (“…Бешеные звуки Затравленного фортепиано”, — вспомнил я строчки Мандельштама из стихотворения “Кинематограф”, когда Ростропович с потрясающим артистизмом показывал эту сцену.)
“Когда отец умер, мне было четырнадцать лет. Мы остались втроем — мать, сестра и я — на Урале, в Оренбурге. Я никогда не забуду людей, которых я там встретил. Туда был эвакуирован Малый оперный театр из Ленинграда. Там были замечательные певцы. Они часто выступали с концертами, а меня приглашали сыграть между их выступлениями. Так, пару пьесок… Мне платили за такой концерт семьдесят рублей.” — “Это было много?”, — спросил я и получил ответ: “Ну как сказать. На базаре в это время килограмм масла стоил семьсот! Я на сто граммов играл… Когда в Оренбурге открылся Институт культуры, его назвали моим именем. Я приехал туда встретиться со студентами. Я им сказал: “Вот я здесь, в Оренбурге, зарабатывал деньги таким образом. Поэтому не гнушайтесь, ради Бога. Играйте, если даже вам платят сто граммов масла. Если будете много заниматься, взаимоотношения между ста граммами масла и вашим гонораром в будущем изменятся, как у меня изменились”. Сейчас, надо сказать, я получаю даже больше, чем за кило. Прогресс большой… В ту зиму у нас закончилось отопление и замерзла вода. Можете себе представить: зима в Оренбурге! Мы сидели там, закутанные во все, и молчали. Даже не разговаривали между собой. И входили просто какие-то люди с улицы, соседи. ”Эй, парень, ну как ты тут?” — “Ну как видишь.” — “Слушай, мы тебе дровишки сейчас подбросим какие-нибудь.” Зачем дровишки, когда у нас даже печки не было? Они приносили что-то из еды — простые добрые люди, которые не знали, что из меня получится. Я всегда их помню и буду помнить, и, наверное, никогда не смогу отблагодарить их и тетю Зину.”
Московская консерватория сороковых-пятидесятых представляла собой настоящий заповедник высочайшей музыкальной и — шире — гуманитарной культуры, которая каким-то чудом уцелела в Москве в кровавую эпоху войн, революций, репрессий, диктатур. Из-за дверей классов, где священнодействовали со своими студентами великие пианисты Генрих Нейгауз и Лев Оборин, Яков Флиер и Владимир Софроницкий, неслась прекрасная музыка Бетховена, Листа, Рахманинова, Чайковского, Шопена. У студентов-скрипачей властителями дум были два корифея — Абрам Ямпольский и Давид Ойстрах. Позже к ним присоединился Юрий Янкелевич — создатель целой скрипичной школы. У виолончелистов царствовал Семен Козолупов — в прошлом соученик Леопольда Ростроповича по Петербургской консерватории, где Леопольд учился в классе профессора Вержбиловича, а Семен — у профессора Зейферта. Козолупов был дядей Мстислава Леопольдовича, он был женат на родной сестре матери Ростроповича. Это ему, Семену Матвеевичу Козолупову, завещал Леопольд, умирая, учить мастерству его любимого сына Мстислава.
В военном сорок третьем осиротевшая семья Ростроповичей получила вызов в Московскую консерваторию. Мстислав Леопольдович поступил туда в возрасте шестнадцати лет при том, что обычный возраст поступления в вузы — восемнадцать. Ростропович вспоминает: “Шла война. Я поступил сразу на два факультета: композиторский и виолончельный. К тому времени я уже играл вполне прилично и сочинил Первый концерт для фортепиано с оркестром. Приехав в Москву, сказал Козолупову: “Я бы так мечтал заниматься у Шостаковича! Это мой кумир”. Шостакович после исполнения Седьмой симфонии был в большом фаворе, он преподавал в консерватории, у него было много учеников. Козолупов передал мою просьбу Шостаковичу. И вот я впервые пришел в тридцать пятый класс к Гению, к моему Самому Большому Другу до конца жизни. “А вы можете сыграть на рояле?” — спросил Шостакович. “Могу,” — ответил я. Я никогда в жизни не думал, что смогу так быстро сыграть собственный концерт. Я сыграл в таком темпе, что даже не помню, когда начал, когда закончил, а все потому, что мне было просто стыдно отнимать время у гения. Он прослушал мое сочинение и, конечно, наврал мне. Он сказал: “Вы настолько талантливый композитор, что я посчитаю за счастье, если вы сделаете мне такое одолжение и будете со мной заниматься.” (Говоря словами Шостаковича, Ростропович копировал его манеру речи, его голос, причем, так ярко, остроумно и красочно, что я живо представлял себе застенчивого, немного нервного, умного и тонкого Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. — Прим. автора.) Вот такие слова. Я, конечно, “правильно” их понял… Вот Прокофьев никогда не врал. Он всегда говорил правду. Даже если она вам не нравится. А Шостакович мог врать, сколько хотите, лишь бы вас не обидеть. Очень щепетильный был человек! Сколько раз он мне звонил и говорил: “Слава, помогите мне. Один студент хочет сыграть мне свои сочинения. Мне так грустно одному идти. Пойдемте вместе”. Студент играл как свинья, а Шостакович вставал и говорил: “Вы знаете, вы очень талантливый человек, исключительно талантливый…”. Я помню еще один, уж совсем уникальный случай. Был декабрь сорок пятого года. Шостакович пригласил меня отдохнуть после Всесоюзного конкурса виолончелистов, в котором я играл. “Слава, вы устали. Я еду со всей семьей в Иваново, в Дом творчества композиторов. Я вас прошу — поедем со мной.” Я поехал. Там жил один “солидный” композитор, и, конечно, он захотел показать свою музыку Шостаковичу. Шостакович позвал меня. Композитор сел за рояль и стал играть так: он смотрел в ноты, брал одну и говорил: “Нет, подождите, здесь “ля” у меня”. Думал и повторял: “Здесь нота “ля”. Рядом стоял Шостакович и смотрел в ноты. “А здесь, Дмитрий Дмитриевич, у меня контрабас играет. Я написал, что он играет. Сейчас, минуточку…” Показывает. Он с бантом сидит, красивый такой… (Ростропович с неподражаемым артистизмом разыграл настоящий актерский этюд на тему: “Композитор показывает свое сочинение Мастеру.” Он изображал композитора, Шостаковича, себя и успевал еще комментировать свой рассказ. То, чему я был свидетелем, невозможно передать на бумаге. Браво, Ростропович! — Прим. автора.) Когда он закончил, Шостакович сказал: “Вам нужно больше сочинять. Больше сочинять. Больше сочинять…”. Взял меня за руку и вывел. На улице он сказал совсем другие слова: “Слава, как вам будет трудно жить среди таких бездарей!”
Потом грянул гром. В коридорах консерватории шелестели пугающе странные слова “формалист”, “модернист”, “какофония”… То был приговор всему самому талантливому и интересному, что было в советской музыке. В одной компании “виновных” оказались такие столь разные по стилю и художественным пристрастиям музыканты, как Сергей Прокофьев и Арам Хачатурян, Николай Мясковский и Вано Мурадели. В этом списке был и Дмитрий Шостакович. В один прекрасный день студенты его классов композиции и инструментовки с ужасом прочли на консерваторской доске приказов и объявлений, что их великий наставник уволен как “не соответствующий” занимаемой должности, то есть, попросту говоря, как профнепригодный! Великий Шостакович был уволен как профнепригодный!
Сегодня в это невозможно поверить, но так было. Прочел этот “талантливо” сочиненный приказ и Мстислав Ростропович, и острейшее чувство оскорбления и потрясения проникло глубоко в его душу и осталось там навсегда…
Долгие годы Мстислав Леопольдович музицировал вместе с Шостаковичем в камерных концертах. Ростропович вспоминает: “Обычно в первом отделении Шостакович играл Прелюдии и фуги Метнера, потом мы с ним играли Виолончельную сонату. Во втором отделении — “Еврейский цикл” для фортепиано и виолончели”. Однажды Ростропович уговорил Шостаковича выступить в качестве дирижера. Исторический концерт состоялся 12 ноября 1962 года в Нижнем Новгороде на первом в Советском Союзе Фестивале современной музыки, вдохновителем и организатором которого был Ростропович. Для дирижерского дебюта Д.Д. выбрал Первый концерт для виолончели с оркестром. Во втором отделении прозвучала премьера “Песен и плясок смерти” Мусоргского. Партитуру этого произведения для оркестра сделал Шостакович.
Ростропович вспоминает, что еще в день концерта Шостакович говорил ему: “Слава, я не могу, я так волнуюсь, так волнуюсь, у меня ничего не получится…”. Это был первый и, как потом оказалось, единственный случай, когда Шостакович встал за дирижерский пульт. Ростропович рассказывает: “Я обратился на радио и сказал: “У меня к вам просьба — записать этот концерт”. Они сказали: “Нас это не интересует”. Вы представляете, какая это была бы бесценная запись сегодня — единственный концерт, когда Шостакович дирижировал оркестром! Они (чиновники с радио — Прим. автора.) понимали, что я уже в опале. У меня уже жил Солженицын. Они понимали, что меня можно по морде стукнуть…”.
Нижний Новгород занимает в жизни Ростроповича особое место. В год девяностолетия Шостаковича, открывая в этом городе IV международный фестиваль “Русское искусство и мир” имени А.Сахарова, Ростропович вновь играл это драматичное сочинение Шостаковича — Первый концерт для виолончели — с оркестром Нижегородской филармонии под управлением Израиля Гусмана, старинного друга и соратника Ростроповича. Концерт в таком же составе с триумфальным успехом прошел 18 августа 1996 года в Кремлевском концертном зале.
Мстислав Леопольдович организовал Фонд помощи больным детям России. Более миллиона детей были привиты вакцинами против гепатита и кори. Первой областью, в которой прошла всеобщая (!) вакцинация детей, стала Нижегородская. В деревне Вача на деньги Ростроповича был построен родильный дом и детская больница.
“Я ушел с композиторского отделения Московской консерватории, потому что понял, что я исполнитель, а не композитор. Когда, скажем, Шостакович приглашал меня на репетиции своей Восьмой симфонии, я тоже начал сочинять симфонию. Она была похоже на Восьмую, но, естественно, хуже. Я написал Скерцо в квартете под влиянием прокофьевского Скерцо из Пятой симфонии. Тоже похоже, но хуже. Поэтому я понял, что я — исполнитель. Когда я исполняю какое-то сочинение, я думаю, что лучшего на свете нет. Все! Вот это — самое гениальное сочинение. В момент, когда я исполняю музыку, для меня не существует лучшей. А потом играю другое сочинение и оказывается, что оно — самое лучшее. А потом третье… Бенджамен Бриттен мне как-то сказал: “Я очень хорошо понимаю, что Бетховен — гений, но Шуберт мне нравится больше”. Шостакович обожал Малера, а Прокофьев не любил Малера. Прокофьев любил Чайковского, а Шостакович не так любил Чайковского… И так далее. Композиторы могут любить одних и не любить других. Для исполнителя это невозможно.” Ростропович помолчал несколько секунд и повторил: “Я — исполнитель!”
Несколько слов — о трех программах с участием Ростроповича и с его комментариями.
Программа I
23 апреля 2004 года. В первом отделении концерта прозвучала увертюра “Карнавал” Антонина Дворжака и Восьмая симфония Людвига ван Бетховена. Чикагским симфоническим оркестром (далее — ЧСО) дирижировал Уильям Эддинс, в прошлом — ассистент Даниэля Баренбойма. Торжественная музыка звучала символично, как бы предвещая выход великого Ростроповича во втором отделении. До концерта было объявлено об изменениях в программе. Концерт для виолончели Дворжака Ростропович не смог сыграть из-за боли в большом пальце правой руки. Он признался мне до концерта, что кричал от боли на репетиции, и добавил: “Придется поменять программу. Буду играть Гайдна”.
И вот… свершилось. Маэстро Ростропович вновь на сцене чикагского Симфонического центра. Он выбежал на сцену, неся впереди себя виолончель. Зал взорвался овацией.
Йозеф Гайдн. Концерт для виолончели с оркестром до мажор. Непринужденный, легкий, “театральный” Гайдн слушался на одном дыхании. Настоящая Классика с большой буквы с ее стройными гармоничными пропорциями. Виолончель Мастера была не просто солирующим инструментом. Ростропович, казалось, был и дирижером, принимая на себя ответственность за темп исполнения и великолепно поддерживая тонус звучания. Он играл на виолончели, одновременно показывая первым скрипкам, когда надо вступать, он делал знаки головой… Впрочем, он это делал всегда. Перед нами был величайший музыкант XX века, и, кажется, многие осознавали величие момента. Концерт прозвучал невероятно легко, хотя все знали, чего это стоит Ростроповичу. Наверно, любой музыкант на его месте просто отменил бы концерт, но Мстислав Леопольдович никогда не отменял свои выступления. А в качестве компенсации за замену программы “на бис” он сыграл величественную и трагическую Сарабанду Баха. Публика его не отпускала. Он снова вышел с виолончелью и исполнил Мессу до мажор И.Баха. После концерта он сказал: “Это был самый тяжелый концерт в моей жизни”. Это был действительно подвиг с его стороны, и публика оценила этот подвиг по достоинству. Я давно не видел такого восторженного приема.
Программа II
24 апреля 2004 года. ЧСО под управлением Ростроповича исполнил музыку одного из любимейших композиторов маэстро — Петра Ильича Чайковского. “Вариации на тему рококо” — бесценная жемчужина русской классической музыки. На своем прощальном концерте 10 мая 1974 года в Большом зале московской консерватории Ростропович, выступая со студенческим молодежным симфоническим оркестром, тоже исполнял “Вариации…”. Солистом был Иван Монигетти. Во втором отделении в том памятном концерте прозвучала Шестая (“Патетическая”) симфония Чайковского, прощальная… В составе оркестра выступал студент-третьекурсник оркестрового факультета, ныне — прославленный альтист Юрий Башмет. В своих воспоминаниях он пишет: “То был вечер потрясения. Когда стало ясно, что Слава этим концертом прощается с Москвой, казалось, мир рухнул! Будущего нет никакого. Это была настоящая трагедия. Что творилось там, в Большом зале, на концерте и после концерта — передать невозможно. Каждый музыкант, игравший в оркестре, поднес ему букет цветов. Прямо на сцене. А потом, уже во дворе консерватории, машину со всей сидящей в ней семьей Ростроповича подняли с земли и понесли на руках! Мы, студенты, потом чуть ли не всю ночь ходили по улицам. Слушали кассету с записью, сделанной по секрету от всех “людей в сером”, которые торчали на всех репетициях и из всех окон консерватории. Потом позвонили Славе. Часа в два ночи. Звонили из автомата, оглядываясь, не следят ли за нами “серые в штатском”. Ростропович взял трубку и сказал: “Ребятки, я вас так люблю. Это — трагедия. Но я абсолютно уверен, что мы встретимся и будем еще вместе”.
Когда я напомнил ему об этих событиях, маэстро сказал, что никогда их не забудет, и добавил: “Моя Родина — Россия”.
Почти через тридцать лет после прощального московского концерта, в Чикаго вновь прозвучали “Вариации…”. Солировал французский виолончелист Ксавье Филипс. На мой вопрос: “Кого из молодых музыкантов вы бы отметили?” Ростропович назвал его имя и добавил: “Ксавье, по-моему, огромное явление”. Филипс — ученик Ростроповича, и исполнил он “Вариации…” так, как исполнял их Мастер. Все в этом исполнении не традиционно: ненавязчивые краски, сосредоточенное piano взамен разливов лирики, простота и легкость стиля… По-видимому, Ростроповича влекло в Чайковском то, что самого Чайковского тянуло к Моцарту и к милому в своей наивной условности XVIII веку. Это Чайковский вне привычной традиции исполнения. Кое-кто видел в этом недостаток Ростроповича. Но здесь другое — обновление традиций. Ростропович видел в нотах, выражаясь его словами, “телеграфные знаки”, дошедшие по “проволоке” нотоносцев до нас и требующие все новой расшифровки, прочтения современным, понятным всем людям языком.
Во втором отделении чикагского концерта прозвучала Пятая симфония Чайковского — одно из самых прекрасных произведений мировой классической музыки. Она была написана в годы тяжелых раздумий и душевных метаний композитора, прерванных триумфальной первой гастрольной поездкой в Европу в качестве дирижера. Вот уже более ста лет выдающиеся дирижеры пытаются открыть тайный смысл Симфонии. Что происходит в финале? Победа роковых сил над человеком или человека над судьбой? На эти вопросы попытался ответить Ростропович. После концерта он сказал, что всего лишь сыграл так, как написал Чайковский. Всего-то!.. Публика и критика словно прозрели и услышали великое творение Мастера заново. После концерта аплодисменты долго не смолкали. Маэстро выходил на сцену, благодарил концертмейстера, оркестр, зал…
Программа III
1 мая 2004 года. В первом отделении прозвучали “потрясающие”, по словам Ростроповича, произведения французского композитора Анри Дютилье, среди которых пьеса “Фанфары для Славы”. Дютилье сочинил ее к семидесятилетию со Дня рождения маэстро в 1997 году. Во втором отделении ЧСО под управлением Ростроповича исполнил Десятую симфонию Шостаковича… В разговорах со мной Мстислав Леопольдович постоянно возвращался к личности Шостаковича, его музыке, вспоминая события, с ним связанные. Мстислав Леопольдович являлся непревзойденным интерпретатором музыки композитора. Он исполнял его произведения так, как будто Д.Д. присутствовал в зале. Так было и в тот вечер. Это было фантастическое исполнение и глубочайшее погружение в мир великого гения. “Музыка Шостаковича звучит в моем сердце”, — сказал Ростропович после концерта. Он выглядел измученным. Выйдя за кулисы, произнес: “Я все время вижу лицо Шостаковича. Оно у меня перед глазами”. В этот момент у него в глазах стояли слезы.
Я спросил его: “Вы не пишете мемуары?” — “Нет, ничего не пишу. Галька (Жена Галина Вишневская. — Прим. автора.) сказала, что убьет меня, если не напишу, но я пока не пишу. Может быть, в будущем”. Он устал. Чувствовалось, что его больше волнует отсутствие времени и необходимость складываться ночью (“У меня самолет в девять часов утра!”), чем мемуары. Да и потом: при таком ритме концертной жизни откуда у него было время для мемуаров?!
На прощание Ростропович сказал: “Когда-нибудь, через сорок — пятьдесят лет, когда нашу планету посетят инопланетяне, не будет границ, государств, а будет одна маленькая страна под названием Земля. Так будет, поверьте мне, так будет!”
Дорогой Серёжа! Потрясен прочитанным. Огромное спасибо! Перешлю в Москву друзьям. Попрошу опубликовать.